Сборник прозы
|
Б и б л и о т е к а п у т е ш е с т в е н н и к о в "Д и л и ж а н с ъ"
|
Алексей Николаевич Толстой
Мираж
За окном вагона плыла кочковатая равнина, бежали кустарники, дальние —
медленно, ближние — вперегонку. Мой сосед сидел, засунув пальцы в пальцы.
Глядел в окно.
Глаза у него были серые, навыкате. Он жмурил их, когда курил папиросу, до
половины покрывал веками, когда глядел на кочки и кустарники. Казалось — он
устал от своих глаз, видавших многое.
За час до границы он стал глядеть на лежавший в сетке чемодан, весь
облепленный багажными наклейками, и заговорил тихим, глухим голосом. . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Я болтался на юге по холодным, опустевшим, неподметенным городам, по
кофейням с лопнувшими стеклами, где продавались, покупались последние лохмотья
империи. Писал в газетах. Ночью играл в карты. Я пил не слишком много, кокаина
не нюхал. Зато я хорошо научился угадывать дни эвакуации по выстрелам на ночных
улицах, по тону военных сводок, по особому предсмертному веселью в кабаках.
Вовремя уносил ноги.
Я не был ни красным, ни белым. Грязь, тоска, безнадежность. Это было
ужасно. Я так брезговал людьми, что научился не видеть человеческих лиц.
Наконец мне все надоело. Я погрузился в трюм на грязный пароход, набитый
сумасшедшими, и уехал в Европу. Не важно — где я странствовал, как добывал
средства на жизнь. Не важно. Жил скверно. Может быть, даже воровал. Все было
бессмысленно, растленно... Пятнадцать миллионов трупов гнили на полях Европы,
заражали смрадом.
Под конец — покойно, с любопытством даже — я стал ждать часа, когда
омерзение к самому себе пересилит привычку — пить, есть, курить табак, ходить,
добывать деньги и прочее...
Помню, одиннадцатого мая, утром я начал, как обычно, бриться и — швырнул
бритву на умывальник. Час мой стукнул: не желаю. Я вышел на улицу и в ювелирном
магазине продал часы и кольцо, — все, что у меня было. Затем я сел на улице под
лавровым деревцом, выпил кофе, спросил у гарсона пачку юмористических журналов.
Прежде чем их читать, я быстро решил: кончу сегодня, на рассвете, на мосту
Инвалидов. Первый раз за много лет кофе казался так вкусен и журналы так
забавны. Я развлекался, как мог, весь день. Вечером пошел играть в клуб на
улице Лафайет. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В четыре часа пополуночи я вышел из клуба. Я был в выигрыше — сорок семь
тысяч франков. Во мне все тряслось, как на морозе. Утро было теплое, влажное. Я
ощупывал в кармане толстую пачку денег, — это были какие-то новые возможности.
Это изменило мое решение идти топиться с моста Инвалидов.
Я остановился около огромного окна трансатлантической компании, где была
выставлена рельефная, с лесами и горами, синяя и зеленая карта. От материков к
материкам тянулись красные нити. По ним шли пароходики со спичечную коробку. На
них блестели окошечки из фольги. Я стоял и глядел, дрожа от волнения. . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пятнадцатого мая я сел в Гавре на "Аквитанию". Шесть дней пролежал в
лонгшезе на верхней палубе, среди шумящих на морском ветру пальм и розовых
кустов. Двадцать второго я сошел с парохода на набережной Нью-Йорка. У меня
было непереставаемое, восторженное сердцебиение: новый мир, новая жизнь, —
Россия и Европа, войны и революции были прочитанной книгой.
У подъезда отеля мои чемоданы схватил негритенок в ярко-голубой куртке. Из
зеркального лифта скалил зубы, как клавиши, другой негритенок в ярко-малиновой
куртке. На двенадцатом этаже я вошел в лакированную штофную комнату. Я утонул в
сафьяновом кресле и закурил зеленовато-влажную двухдолларовую сигару.
Я сидел и повторял про себя: "Ты — в математическом центре культуры
индивидуализма, черт тебя задави". От движения мизинца растворяются двери,
негры с четырьмя рядами золотых пуговиц на куртках мгновенно исполняют желания
из сказок Шехеразады. Вот три телефона — я могу соединиться с магазином, с
рестораном, с биржей, с любым городом. Я могу приказать: "Купите Тихоокеанскую
железную дорогу". Через тридцать секунд маклер ответит: "Сделано".
Я грыз ногти. Сказка про сотворение земли несомненно была придумана в
нищей Европе жалкими пастухами... Здесь, в сафьяновом кресле, у человека в
миллион раз больше возможностей, чем у самого Саваофа.
Обкусав ногти, я спустился в парикмахерскую. Меня приняли в благоухающий
халат, опустили лицо в паровую ванну, обложили щеки горячими полотенцами,
душили, расчесывали, затем — предложили мороженое с персиками, затем — побрили.
Я пошел завтракать в колонный зал такой величины, что внутри его мог бы
поместиться уездный городишко вместе с пожарной каланчой.
Какие там я видел цветы, ковры, люстры! Какие женщины завтракали в зале!
Женщины чудовищной красоты: широко расставленные огромные глаза, крошечные рты,
фарфоровые, равнодушные личики... Такой фантазии не увидеть и в сыпнотифозном
жару. Куда тут соваться с моими франками!..
После завтрака я сидел в холле у камина, курил черную сигару. Разумеется,
я думал о том, что буду иметь сто миллионов долларов, чего бы это мне ни
стоило. Нужно только желание, желание и желание... Я добуду эту роскошную груду
долларов... Всю их употреблю на одного себя, до последнего цента... Моя
личность слишком долго была закупорена... я хочу, наконец, — черт всех
задави, — стать личностью с большой буквы, написанной золотом. Каждый волосок
на моей голове будет священен... Драгоценнейший — Я. Обожаемый всеми
сегодняшними красавицами - Я. Мои слова, обсосок сигары, огрызок ногтя, слюна
из моего рта — благоговейны... Напрасно, господа, заставляли меня шесть недель
валяться на константинопольском тротуаре перед бывшим российским посольством...
К черту Европу, войны и революции... Мое отечество — это, — здесь, у огня, —
кожаное кресло... Сытый желудок, дым сигары, восторг абсолютной свободы. . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Напротив меня, в кресле, сидел кислый, костлявый человек, видимо
страдающий несварением желудка. После некоторого наблюдения надо мной он
сказал:
— Вот уж семнадцать минут вы разговариваете вслух. Во-первых, я вижу, что
вы — русский, во-вторых, что вы намерены заняться биржевой игрой. Меня зовут
Сайдер. Я могу сделать вам солидные предложения. Вы хорошо сделаете, если не
будете мне доверять, но я представлю гарантии. Хотите видеть Джипи Моргана?..
...Наш разговор у камина продолжался два часа сорок минут. Я понял, что
нужно играть на понижение, — только на понижение: в этом была историческая,
социальная, даже геологическая правда. "Сама земля играет на понижение, —
говорил Сайдер с кислым лицом, — там землетрясение, и там землетрясение, там
засуха, тут ураган... Вы послушайте, — даже климат играет на понижение: когда
нужно холодно, то — тепло, а когда нужно тепло, то — холодно"...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утром на следующий день я внес все мои деньги в банкирскую контору, мы с
Сайдером пошли смотреть на Джипи Моргана. У гранитного подъезда банка стояло
человек пятьдесят биржевых воротил. Они молчали мрачно, или брезгливо, или
коротко лаяли сквозь зубы. У всех выдавались вперед каменные подбородки. Сайдер
тоже выпятил подбородок, стал еще кислее. Ровно в одиннадцать из-за угла
вынырнул чудовищный автомобиль. В нем сидел щуплый человек с кривоватым носом,
с узким, сонным лицом, в котелке, надвинутом на глаза... Это был Джипи Морган.
Все пятьдесят биржевых воротил стали пронзительно глядеть на сигару Джипи
Моргана, — в каком углу рта сигара у Джипи (если в левом — Джипи играет на
понижение, если в правом — Джипи играет на повышение). Сигара была в левом
углу. Сайдер шепнул мне: "В левом, чтоб мне так жить!.." Автомобиль стал. Джипи
распахнул дверцу и перекатил сигару в правый угол. Биржевые воротилы зарычали,
сбитые с толку. Все же они тесно сдвинулись к автомобилю и низко сняли шляпы.
Джипи приложил палец к котелку, прорычал что-то через сигару и прошел в
гранитный подъезд. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По совету Сайдера я продал на июнь "Нефтяные Южно-Техасские", которых у
меня не было, конечно. Я был в восторженной уверенности, что к июню в южном
Техасе будет либо землетрясение, либо сгорят все нефтяные прииски, и я положу в
карман разницу. В июне в Техасе было благополучнее, чем когда-либо, и разницу
положил в карман Сайдер. Тогда я сыграл на "бесс" на австралийском хлопке, и
опять разницу положил в карман Сайдер. Восемнадцатого июля, в два часа и семь
минут пополудни, я в кровь разбил ему кислую рожу у подъезда гостиницы, из
которой уходил навсегда, оставив в номере чемоданы. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь и в голову не приходило, например, — махнуть с Бруклинского моста в
воду. У меня начал расти каменный подбородок. Я еще свирепо верил в право моей
личности на сто миллионов долларов.
Полтора месяца я чистил башмаки на улицах, продавал газеты, стоял в
полосатом фраке у входа в кино и золотой тростью показывал на огненную вывеску,
и так далее... Скучно рассказывать. Я ждал удачи, писал письма, бегал по
адресам... Наконец повезло. Я чистил чьи-то башмаки, поднял голову, и владелец
башмаков оказался старым знакомцем: он держал контору и ввязывался торговать с
Москвой.
В этот день я прыгнул с тротуара на двадцать восьмой этаж небоскреба в
контору — в две комнаты — "Экспорт-импорт, Гарри и Воробей, Компани". Я сел за
дубовую конторку, раскрыл книгу входящих и исходящих, и абсолютно свободная
личность моя уложилась в двадцати семи долларах в неделю. Все мое остальное
оказалось вне котировки — непригодным для "Экспорт-компании". . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Шесть дней в неделе были таковы. В половине восьмого утра я судорожно
схватываю трещащий будильник и не больше минуты сижу с вытаращенными глазами.
Одеванье, бритье, чашка шоколада — десять минут. Лифт вниз, сто двадцать два
шага до подземной дороги, лифт под землю, семь станций под землей, два лифта
наверх, на улицу, сто четыре шага через улицу и площадь, затем лифт-экспресс до
тридцатого этажа, затем два марша пешком вниз по лестнице, — на все это —
семнадцать минут. Ровно в восемь я сажусь за конторку, сморкаюсь.
До часу дня я пишу, режу ножницами, вклеиваю. Мой хозяин, Воробей (Гарри
вообще никакого нет), читает вылезающую из телеграфного аппарата ленту.
Экспорта, импорта у нас, конечно, тоже никакого нет (если не считать ящика с
гуттаперчевыми манишками и воротниками для русских крестьян). Воробей, поставив
одну ногу на стул, стоит у телеграфного аппарата и крутит пуговицы на жилете. Я
отвечаю на письма. Вся остальная деятельность конторы для меня — тайна.
В час я срываюсь с конторского стула и — в лифт, вниз — через улицу, в
ресторан. Воробью всегда кажется, что — отвернись он, и непременно пропустит
какую-то счастливую котировку каких-то бумаг, — он остается в конторе у
аппарата, ест сандвичи, тащит ленту.
В ресторане — длинном изразцовом коридоре — я, проходя, схватываю
контрольную карточку и поднос. Бегу к прилавку, — на нем дымятся несколько сот
блюд на тарелках. Указываю на ближайшие. Повар швыряет их мне на поднос. Юркая
барышня ловко пропечатывает карточку. Бегу с блюдами к свободному столику.
Лакей стремительно ставит предо мной графин с ледяной водой, хлеб и шевырюшки
масла. Ем. Пихаю в живот рыбу, говядину, соуса, пудинги.
Вдоль изразцовой стены пятьсот конторских служащих, рабочих, шоферов и так
далее делают то же, что и я. На всю еду — пятнадцать минут. Вскакиваю. Плачу по
карточке. Ровно в два я — за конторкой. Воробей продолжает читать колонки цифр
на телеграфной ленте. Весь жилет у него обсыпан крошками, на губах — запекшийся
сигарный сок.
Так до шести идет максимальное напряжение трудового дня, не потеряно ни
секунды. Воробью удается обычно рвануть с ленты несколько цифр и по телефону
продать их, либо купить, — получить разницу: пятьдесят, сто долларов. День
кончен.
В шесть я захлопываю книги, надеваю пиджак, рычу Воробью: "Добрый вечер" —
и еду домой. В голове трещат, грохочут колеса. Во рту сухо. Под кожей дрожат
все жилочки.
В половине седьмого я беру горячую ванну, бреюсь, надеваю шелковую рубашку
(я не хам), смокинг и выхожу на улицу наслаждаться жизнью.
Я абсолютно свободен. Обедаю — медленнее, чем днем. Выкуриваю сигару.
Обдумываю, куда мне деться. Понемногу я начинаю понимать, что меня, несмотря на
шелковую рубашку и смокинг, никто сегодня вечером не ждет, никуда не звали, ни
одному человеку из этих десяти миллионов я не нужен. Иду в синематограф.
На экране кино суета еще больше, чем в жизни, но зато беззвучно, — это
хорошо. В антракте ем мороженое. Курю. Затем — иду домой по улицам, полным
таких же, как я, личностей в смокингах. Толкаюсь, глохну от гама и треска,
задыхаюсь от человеческих испарений и бензиновой вони, слепну от огненных
реклам, пылающих на крышах и облаках.
В двенадцать я — дома. Лежу и курю приторные папиросы. Сна нет. Сердце
стучит, как мотор мотоциклетки. Курю, чтобы одуреть. Мозг весь высох. Все
чудовищно бессмысленно. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воробей решил продавать советской России лампочки для карманных фонариков
и послал меня на завод за браком.
Я ехал в купе один. Глядел в окно. Был ветреный весенний день. Мне было
тревожно. В купе кто-то вошел, сел напротив, щелкнул замочком. Затем солнечный
зайчик от зеркала скользнул мне по лицу. Я взглянул. Передо мной сидела
чудесной красоты девушка из породы тех, кого я видел в первый день приезда.
Детское озабоченное личико, поднятые наверх небрежные светлые волосы, и синие,
широко расставленные глаза.
Я не остерегся. Я стал глядеть в эти глаза, синие, как ветреное небо.
Какая уж там прежняя самоуверенность, — у меня даже мысли не было и
заговорить с девушкой... Глядел ей в глаза, как чахлая птица из подвала на
весенний день... Уверяю вас, — в такой день такие глаза у женщины кажутся
родиной. Глядишь и чувствуешь, что ты — бродяга, бродил бездомно, — пора на
родину. Я был взволнован, растревожен, несчастен.
На остановке девушка вышла. Я вздрогнул, — так сердито она оглянулась на
меня... Через минуту она вернулась с жандармом, указала на меня кружевным
зонтиком и сказала:
"Этот господин намеревался лишить меня чести. Я готова дать показания".
Меня отвели в комендатуру. Составили протокол на основании показаний
синеглазой красавицы. По законам Америки этого было достаточно. Меня отвели в
тюрьму. Через двадцать четыре часа был суд. Я чистосердечно все рассказал.
Красавица была ужасно удивлена, — она была неплохая девушка, к тому же, видимо,
ей польстили мои слова об ее глазах. Она отказалась от преследования. Я
заплатил пени и вернулся в Нью-Йорке без лампочек. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воробей меня выгнал: в субботу я получил свой обычный чек на двадцать семь
долларов и записочку: "Благодарю вас". Я снова очутился на тротуаре. Но теперь
мне не было охоты наживать сто миллионов долларов. Не для того меня родила
мать, чтобы я из последних сил помогал Воробью выколачивать разницу. Не хочу
больше всей этой бессмыслицы, не принимаю. Мираж... Мираж... Я не сумасшедший.
Назад, домой, на родину. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
У границы поезд медленно проходил сквозь деревянные ворота в Россию. На
кочковатом поле, у полотна, стоял рослый красноармеец в шишаке, с винтовкой за
спиной, и равнодушно глядел на окна вагонов. Ветер отдувал полы его шинели,
видавшей виды.
За спиной его — холмы, леса, поля на многие тысячи верст. Грядами не спеша
плывут серые облака.
Авторская дата: 1924 г.
_______________________________________________________________________________